Primo: ad quid?
Я никогда ещё не был так уверен в своих словах. Да что там, я не упомню уже, когда в принципе-то хотел уметь вот так писать. И я исчезающе редко реомендую тексты, ага.
Нет, серьезно, я - безграмотное быдло, но мне нравится то, что я, сам по себе, делаю из слов и предложений, а тут - я хочу сесть на днях, разобрать, что же меня вштырило, что из этого можно перенять. Очень интенсивно проняло-то.
Почитайте, в общем. И потом по тэгам - ещё почитайте. А я, пожалуй, буу про это дело рассуждать ещё впредь.
Охуительно.
Нет, серьезно, я - безграмотное быдло, но мне нравится то, что я, сам по себе, делаю из слов и предложений, а тут - я хочу сесть на днях, разобрать, что же меня вштырило, что из этого можно перенять. Очень интенсивно проняло-то.
Почитайте, в общем. И потом по тэгам - ещё почитайте. А я, пожалуй, буу про это дело рассуждать ещё впредь.
Охуительно.
08.09.2014 в 09:52
Пишет Bad Turian:"Дело О'Лири", пост 1
Первая порция утреннего Арфиста. Скрасим понедельник историей о человеке, у которого он был ещё понедельничней, чем у нас с вами.
***
Па-де-Кале, 11 мая 1749 года.
Так уж вышло, что Доминик Финн Фитцпатрик, более известный как Фитц, потомственный Дикий Гусь и сержант полка Балкли Королевской Ирландской Бригады, в тот день собирался на свидание, и ночной наряд в караул взамен слегшего в лихорадке Хью Макмануса был ему совершенно ни к чему. Рассудив, что не стоит ссориться с начальством, коль скоро есть и более простые способы разрешить возникшую проблему, сержант нанес краткий дипломатический визит в Королевский шотландский, занимавший соседнее расположение (или, попросту говоря, соседние двадцать лье на редкость унылого песчаного берега). Отыскав Алана МакМоррана, своего давнего боевого товарища, Фитцпатрик осведомился, не будет ли тот так добр подменить его без лишнего шума — если, конечно же, у Алана самого нет никаких личных планов на этот вечер. Алан с готовностью согласился выручить друга; личные планы у него имелись, но как раз такого свойства, которое удачно подталкивало к времяпрепровождению на свежем воздухе.
Прихватив с собой три бутылки крепленого вина и экземпляр "Дон Кихота" на французском, Алан сидел на песке в разумном удалении от палаток ирландцев, пил и читал. Незадолго до того, как прогорела первая свеча в фонаре, буквы начали расплываться; засветив вторую, Алан убрал "Дон Кихота" в ранец и пил теперь, глядя в сторону шумно шевелящегося во мраке моря. Иногда, если выпивки бывало достаточно, у него получалось поверить, что то шумит не Ла-Манш, а Куан-на-Хэрэ... иногда, если выпивки бывало более чем достаточно, иллюзия даже не причиняла боли.
Однажды, когда он сидел почти здесь же, маленькая рыжая чайка вспорхнула ему на колено, выклянчивая подачку. В кармане у Алана как раз обнаружились закаменевшие остатки фронтовой галеты. Размачивая их в вине, он кормил чайку. Наевшись, птица попыталась взлететь, но не смогла; на ее пьяное барахтание в песке Алан смотрел с отвращением, как будто не сам был тому причиной. Он застрелил птицу, похоронил ее и сложил над ней крохотный каирн.
Алан как раз думал о чайке (она отчего-то нередко приходила ему на ум), когда тело потребовало отдать ему обыденный долг. МакМорран поднялся и двинулся к линии прибоя — отлить. Фонарь он взял с собой, а стало быть, свет более не отмечал места привала. Тем не менее, из головы Алана это некоторым образом ускользнуло, и, с фонарем в руке, он долго бродил по берегу, матерясь и выглядывая огонь. Наконец, до него дошло; возвращаясь по собственным следам, он качал головой и хихикал себе под нос.
Куан-на-Хэрэ...
Буря мечется меж
Обезумевших скал,
Волны бьют о борта,
Волны бьют вперевал.
И кричит капитан:
“Круче правь, рулевой,
А коль дрогнет рука,
Так и Дьявол с тобой”.
Последняя бутылка пошла легко — настолько легко, что Алан даже пожалел, что не сделал на эту ночь более существенных запасов. Шатаясь, он вновь дошел до воды, размахнулся и запустил пустой бутылкой в море. Стоя по щиколотку в прибое, он глядел, как занимается бледный рассвет.
Так просто, подумал Алан. Так просто... Лицом вперед, ляг и отдохни. Господи Иисусе, да я же в доску пьян, я даже не почувствую, как это будет.
многабукаф, алкоголизм и трупКогда Алан Финиан Руа МакМорран только начинал обучение бардическому ремеслу в доме Калума ан Амрига, последнего из арфистов великой ирландской школы (и премерзопакостнейшего вонючего старикашки к тому же), и не заработал еще почетного прозвища “нан Кларсах” — “Арфист”, — прозвище это, тем не менее, маячило впереди, как эшафот в затуманившихся от страха глазах разбойника. Сотоварищи Алана, бывшие на курс-два старше, всерьез обсуждали по вечерам, не стоит ли переломать новичку пальцы. Впрочем, обошлось и без переломов; Калум, как подозревали очень и очень многие, приревновал к славе и свернул обучение Алана Руа под тем благовидным предлогом, что оба его старших брата отправились воевать, отец уж не тот, а убирать озимые кому-то все же надо. Ночью Алан покорно убирал озимые (под коими в основном понимались принадлежавшие Кэмпбеллам и МакКерди овцы), а днем — сочинял мадригалы и играл их затем для Эмили. Она не понимала по-гэльски, он был не лучшего мнения о своем скотсе, но музыка того и не требовала. Эмили слушала; шелковые, белокурые, а не рыжеватые, как у него самого, пряди спутывались на полотне ее сорочки, на грудях - на бледных, острых маленьких грудях, к которым Алан, восемнадцатилетний, тянул было дрожащую руку — и не мог коснуться, не мог осквернить этой чистоты, пока она не направила его сама, и он приник наконец к ее лунной, дурманящей коже. А потом она закричала раз, и другой, высоко, истошно... как чайка?
Как здоровенная сраная чайка, к тому же, пинающая его под ребра.
Алан открыл глаза. Фитц, прямо-таки лоснящийся довольством, стоял над ним в вычищенном и выглаженном мундире; пуговицы на отворотах сияли, как двадцать маленьких и на редкость злобных солнц.
— Ты спал, — сообщил Фитц. Ни для кого в полку Балкли не было секретом, что сержант Фитцпатрик получает чрезвычайное удовольствие, констатируя всяческие очевидные факты.
— А теперь ты еще и все ребра мне отбил. Ублюдок, — буркнул Алан, поднимаясь.
— Ты ублюдок, — логично возразил сержант. — А если бы что-то случилось, пока ты дрых?
— Да что тут может случиться, — Алан сморщился, героически переборов приступ дурноты. Блевать насухую — не самое славное занятие в мире, в особенности — в пять утра и на холодном морском ветру, так и норовящем занести дрянь тебе на штаны. — Ебучее море, ебучий песок, ебучие чайки. Господь Всемогущий, да если бы что-то случилось, я б джигу плясал. Все. Бывай.
Алан хлопнул Фитцпатрика по плечу и направился к своей палатке. Добравшись туда, он переоделся, поставил “Дон Кихота” на место и задумался было об опохмеле; но тут стало понятно, что пора плясать джигу.
Полог палатки (Алан не стал шнуровать его на тот случай, если морская болезнь все же возобладает) отдернулся, и лейтенант Эндрю Кисхольм беспрепятственно просунул в нее длинный нос. Алан знал Кисхольма еще по Шотландии; только теперь, с тех пор, как Алан почти сравнялся с ним в чине, они были на “ты”. Именно у Кисхольма Алан брал книги; их он старался не потерять, не облить вином и вообще ничего предосудительного с ними не делать. Кисхольм, кажется, ценил.
На сей раз лицо лейтенанта имело необыкновенно мрачное выражение, и Алан почему-то вспомнил, что до войны Кисхольм вроде бы был хирургом.
— Арфист, — строго произнес Кисхольм.
— Уже лечу, — кротко сказал Алан, для пущей наглядности вскинув руки вверх, и поспешил за Кисхольмом прочь — в беспощадно серое утро, уже наполнившееся гомоном, хлопаньем палаточного холста и щелканьем проверяемого оружия.
— Что стряслось? — спросил он, стараясь не отставать.
— Ты где был? — Кисхольм, вместо того, чтоб ответить по существу, демонстративно принюхался.
— Спал.
— Где?
— Здесь. Твою в Бога душу мать, что творится?
Кисхольм вздохнул и снова повел носом, но, кажется, поверил.
— Ебаный ад, — угрюмо сообщил он, и прежде, чем Алан успел окончательно осознать, что интеллигентнейший лейтенант Кисхольм только что произнес слово “ебаный”, как перед ними уже распростерся плац, и Алану сделалось не до филологии: Джон Малони, в одних подштанниках, лежал на песке навзничь.
И с головой его было... что-то определенно странное.
Бурый след на песке отмечал путь, которым Малони тащили с места смерти на плац. Сделали это сами ирландцы; они же и положили рядом окровавленное платье Джона, найденное в палатке Тайга О’Лири. Сам О’Лири, со свежим синяком на скуле, стоял рядом с телом и грыз ногти; кто-то из шотландцев держал его на мушке.
Капитан МакЛин (он же доктор МакЛин, summa cum laude; впрочем, кого это сейчас волновало) поймал взглядом Кисхольма и поспешил к ним с Аланом навстречу. Округлое, ясное лицо доктора давно осунулось, крупный нос заострился, но военная осанка не давалась по-прежнему.
— Энди, — воскликнул он еще издали, по обыкновению плевав на чины, — вы мне нужны! Так, а вы, Алан... вы...
МакЛин окинул его озадаченным взглядом. Алан мысленно вздохнул и стал во фрунт.
— Прапорщик четвертой роты Королевского шотландского полка во Франции МакМорран готов принять приказы, мой капитан, — отчеканил он.
— Энди, — сказал МакЛин, — препоручите Алану свои обязанности и пройдемте. Вам будет интересно взглянуть.
Алан привычно пересчитал в уме синие мундиры. Того, кто целился в О’Лири, он, кажется, тоже знал еще с Восстания. Остальных пока набралось человек с полсотни; когда Алан наконец докричался до каждого и сумел изобразить из них какое-то подобие строя, подошла еще сотня, затем еще. До того, как другие офицеры шотландцев спустились на плац, Алан успел, во-первых, начисто ссадить себе голос, а во-вторых, со стыдом осознать, что Кисхольм вовсе не допрашивал его на предмет самоволки, а просто пытался понять, достаточно ли тот трезв для того, чтобы в одиночку взять на себя построение.
Наконец ирландцы выстроились с восточной стороны плаца, шотландцы заняли западную, и воцарилось молчание, только всхлипывал стоявший над трупом О’Лири. МакЛин и Кисхольм не обращали на него ни малейшего внимания, упоенно копошась у Малони в пробитой голове.
Льюис Драммонд, граф Мельфорт, полковник и единоличный властитель Королевского шотландского, выехал на плац на красивом сером в яблоках жеребце, рядом на вороном фризе скакал полковник Балкли. Начальство описало круг, переговариваясь вполголоса; речь, кажется, шла о французской полевой жандармерии. Затем ирландец бросил пару слов по-гэльски лейтенанту О’Бирну, Мельфорт что-то велел МакЛину, и оба, с арьергардом адъютантов, поспешили вверх по берегу к крепости — туда, где жил и столовался французский гарнизон.
— Ублюдки, — сказал Алан, отдавая вслед командирам полагающийся салют знаменем. Рота одобрительно зароптала, без слов уловив, что характеристика предназачалась французам.
О’Бирн вышел вперед.
— Значит, так, — объявил он, — ни один чертов лягушатник не сунется в это дело. Красавчик Мельфорт и Балкли отправились об этом позаботиться, — для вящей убедительности ирландец сплюнул. — Наше же дело — позаботиться о том, чтобы тот, кто в ответе за это — ответил.
— Вздернуть тварь, — крикнул кто-то из задних рядов.
— Вздернуть, вздернуть! — поддержал его вихрь голосов — на ирландском, на шотландском, на скотсе. — Кончай счеты!
О’Лири зарыдал.
О’Бирн топнул ногой. Бунтовщики смолкли.
— Вам, видно, мозги поотшибало во Фландрии, — рявкнул он. Алан поморщился. — Какой полуумок потащит к себе домой тряпки, которые там найти — как два пальца обоссать? И за каким они ему чертом? О’Лири проспал; он допустил, чтобы убийца подобрался к нему вплотную, и за это заплатит. Но убил его не О’Лири; убил его кто-то другой, и этого ублюдка мы вычислим и захороним живьем — это я вам обещаю, ребята. А пока что — мне нужен тот, кто был на карауле с западной стороны.
О’Бирн прав, подумал Алан. Малони наверняка не прогуливался по берегу, чтобы отхватить там по башке; а пробраться в расположение возможно только в трех случаях. Либо часовой с тобой в доле, либо — слепоглухой, либо...
Господи Боже.
О’Бирну меж тем поднесли список, и он вдумчиво читал, шевеля губами.
— Фитцпатрик, — очень спокойно сказал вдруг О’Бирн. — Финн Фитцпатрик, пятая рота. Выйти из строя.
Фитц, бледнее покойника и О’Лири, вышел на плац.
— Ты был на часах вместо Макмануса, — произнес О’Бирн. Говорил он негромко; но слова эти разнеслись над рядами не хуже, чем командирский рев.
— Так точно, мой лейтенант, — так же тихо и оглушительно отвечал Фитц.
— Ты отлучался с поста? — О’Бирн смотрел в список, голос его был по-прежнему невыразителен.
— Никак нет, мой лейтенант, — еще тише проговорил Фитц.
— Как же, в таком случае, в расположение части мог войти посторонний?
Губы сержанта задрожали.
— Я... был пьян, сэр. Мертвецки пьян. Вот как это все и случилось, сэр. Я спал. Я не слышал.
О’Бирн передернулся.
— Выблядок, — все тем же скучным голосом сказал он.
Алан зажмурился. С куда большим удовольствием он предпочел бы заткнуть уши, но был обязан держать знамя. Поэтому он слышал, хоть и дал бы отрубить себе голову, лишь бы не слышать, как О’Лири получает неделю нарядов вне очереди, а Фитц — бессрочную гауптвахту до прояснения всех обстоятельств убийства и разжалование до рядового навечно; как О’Бирн клянется присунуть всякому в такие места, “о каких вы, барышни, и не слышали”; как Кисхольм и МакЛин взахлеб шепчутся о краниумах и энцефалонах; и как — здесь он в холодном поту в ужасе раскрыл глаза — орет чайка.
Маленькая рыжая чайка.
Спустя сутки Тайг О’Лири повесился. Предполагали разное: то ли он не вынес того, что товарищи могли заподозрить его в убийстве однополчанина, то ли — того, что, оправданный, он тем не менее навсегда стал для них человеком, прилюдно рыдавшим из страха за собственную жизнь. Так или иначе, теперь он стал человеком, зарытым в прибой без креста, и смерть эту Алан воспринял близко к сердцу. Если вытащить Фитца из вечных рядовых еще представлялось каким-то образом возможным, то для Тайга все было кончено — и на этом, и на том свете.
После коротких и мрачных похорон О’Лири и не менее короткого и мрачного возлияния с Кисхольмом Алан валялся на раскладушке без сна, закинув руки за голову, и пытался придумать, что сам бы он сделал с мозгом Малони, попади таковой мозг ему в руки.
Человеческий мозг, как знал Алан из исполнения служебных обязанностей, штука довольно мягкая. Вынуть его из черепа, не повредив удерживающей воедино внешней оболочки, затруднительно — разве что снести нахер половину краниума... однако кому-то, по словам Кисхольма, это так или иначе удалось. Лицо и затылок Малони, как Алан успел углядеть, находились на законных своих местах — а стало быть, мозг его именно что вычерпывали. Руками? Тогда бы с рук капало. Или, может быть, ложкой (здесь Алан вспомнил, что и в самом деле давненько не ел)? Неважно. Вопрос не в том, как его вынули, вопрос в том, как его унесли... Перемолотый в кашу, влажный, железистый мозг. Довольно — будем думать о покойнике хорошо — объемный. Убийца с ним очевидно что-то проделал. Что-то, что можно было провернуть, не отходя от трупа. Что-то, что можно было провернуть очень быстро... Но что?
Увы, прежде богатое воображение явно изменяло прапорщику МакМоррану: весьма многочисленные жизненные впечатления произвели на свет лишь глагол “отстирать”.
Ладно, решил Алан, идем дальше. Мозг мозгом — но есть же еще и кости. Вскрыть кому-нибудь череп — порядочная возня, это известно всякому, кто хоть раз разделывал скот. Пила. Или очень уж крепкий тесак. Или нож с нарочно сделанными зазубринами...
Полночь. Море. Па-де-Кале. Мужик с пилой и ложкой. Да просто, блядь, пастораль.
Жрать, между тем, хотелось; но еще больше хотелось курить. МакМорран встал и пошарился на столе в поисках огнива. Вот так. Наконец-то... Вскоре затеплилась и свеча.
Маленькое бронзовое зеркальце, прислоненное к кувшину для умывания, смутно отразило небольшого, по пояс голого молодого человека в белых подштанниках. Молодой человек сидел, свернув ноги по-турецки, на продавленной раскладушке и курил глиняную носогрейку; отощалое лицо отмечали (в порядке очевидности) веснушки, большие белесые глаза навыкате и крупный, не раз сломанный нос. Два нижних ребра слева также носили следы старого перелома и затянулись вмятыми; на безволосой груди лежал маленький серебряный крест.
— Блядь. Жопа, — мрачно изрек молодой человек по-французски.
Алан думал, что так и просидит до рассвета, но вскоре его все-таки потянуло в сон. Выбив трубку и загасив свечу, он свернулся на раскладушке, подтянув колени к груди. Что-то, впрочем, до последнего не давало ему покоя; но что — он понял только утром, пробудившись под ставшие привычными шум моря и барабанный бой.
Впервые с самого Маастрихта, впервые за полный год, он засыпал почти трезвым — и ничего не видал во сне.
— Фитцпатрик, — раздалось из-за двери, — на выход! — и прежде, чем Фитц успел осведомиться было, на какой-такой выход, как зазвенели ключи. За отворившейся дверью обнаружилась пара караульных французов, а также лыбившийся до ушей МакМорран.
— Где ты был, сукин сын? — заорал Фитц. — Трое суток! Все это время!
— Упивался, — мило сообщил Алан. — Но я говорил с О’Бирном, О’Бирн говорил с Мельфортом, так что две недели на “губе” мне, разжалование тебе, а в остальном же — полнейший штиль. Впрочем, — здесь он посерьезнел, все еще не входя в камеру, — я думаю, когда я выйду, мы сможем кое-что сделать и с твоим разжалованием. Вчера я еще пил с Кисхольмом, и он...
— Погоди, — недоверчиво прервал Фитц, — тебя что ж, не разжаловали?
— Разжаловали, вестимо, — Алан махнул рукой, вошел и уселся на шконку. — Просто меня это не особенно задевает.
— А что же тебя задевает? — Фитцпатрик аж обернулся от дверей.
— Гауптвахта, конечно же, — Алан уже растянулся на шконке, по обыкновению закинув руки за голову. — Покамест я тут маринуюсь, та паскуда, которая грохнула Малони, смоется уже далеко... а мне бы ой как хотелось перекинуться с ним словечком-другим.
— Так что там Кисхольм? — нетерпеливо спросил Фитц, которого конвоиры подталкивали к свободе не менее ощутимо, чем три дня назад — к обратному. — Что он сказал такого?
Алан открыл было рот, чтобы ответить, но не успел: Фитца вытолкали, дверь беззвучно закрылась.
Ключи провернулись. И раз, и два.
Выйдя с гауптвахты, Алан обнаружил, что убийца Малони был изловлен и повешен. Им вроде бы оказался какой-то бродяга, на которого наткнулся ирландский береговой патруль. После пары часов, проведенных наедине с лейтенантом О’Бирном, бродяга во всем сознался; и теперь Алан с Фитцем взирали на висельника, а висельник, соответственно, взирал на них самих.
Пленник провисел не то что бы долго, но лицо его было уже порядком объедено. Маленькая рыжая чайка, восседавшая у него на голове, дергала покойника за волосы; кожа с готовностью отставала от краниума. Алан бросил в чайку камнем, но промахнулся; камень угодил мертвецу туда, где в свое время помещался нос. Хрустнуло и завоняло.
— И все-таки, — задумчиво молвил Алан, ковыряясь в песке в поисках камня поувесистей, — мне это не нравится.
— Еще б тебе это нравилось, — сказал Фитц, — ты же не протестант.
Алан повертел камень, примерился.
— Я о том, — рассеянно проговорил он, — что странно оно как-то. Сам посуди: кто-то не просто вскрыл Малони голову, кто-то изнутри ее вылизал. Кто-то, кто крепко ненавидел этого парня. А вот теперь выясняется, что это польстившийся на его пуговицы старый осел, которому соображения не хватило даже подняться до города. Если бы я, — Алан покосился на камень так, будто впервые его увидел, — если бы я был настолько на кого-нибудь зол, что не успокоился бы, пока не вылущил бы ублюдку мозги... разве бы я поленился затем пройти лишних пятьдесят лье до порта, где мог бы выпить и закусить этими мозгами со спокойной душой, а, Фитц? О нет. Я вместо этого рискую как дурак, шляюсь по расположению, перевожу все внимание на беднягу О’Лири, а потом только что не сижу на берегу и не пускаю сигнальные ракеты: вот он я, милости прошу, забирайте тепленьким. Нет, дружище, — Алан уронил камень в песок, — так дела не делаются.
— О’Бирн говорит, мужик был шпионом, — сказал Фитц.
— Что, Малони? Да он совсем поехал, видно, ваш О’Бирн.
— Не трожь О’Бирна, — неожиданно обиделся Фитц. — И не Малони, конечно, а этот вон мужик. Он вроде как был шпионом, ну, высадился с люгера или как там еще их возят, прятался на берегу, выбирал, кого из наших убить. Ну, и убил Малони.
— А вычищенный череп? А О’Лири? — Алан встряхнул головой. — Нет, Фитц. Что-то тут не так.
— Все так, — упрямо сказал Фитцпатрик. — Я отмазался. Ты почти отмазался. О’Бирн поймал шпиона; а если и не поймал, все равно ты ничего тут не сделаешь. О’Бирн сказал, все, значит, все.
Алан, прищурившись, посмотрел на шпиона. Шпион висел так, будто бы происходящее нимало его не волновало.
Алан подобрал камень, тщательно прицелился и раскроил покойнику лицо.
— Мой лейтенант, разрешите обратиться, — голос, раздавшийся во мгле за спиной О’Бирна, был ему смутно знаком.
О’Бирн (после смерти Малони он еженощно сам проверял посты) обернулся и поднял фонарь. Бывший прапорщик МакМорран стоял, вытянувшись во фрунт и мелко дрожа на ветру — что было, мягко говоря, неудивительно: МакМорран был без шляпы и с волос его капала вода. Допился, с неприязнью подумал О’Бирн; ну, дружок, доживи ты мне только до утра, с гауптвахты не выйдешь, клянусь трупом Ниалла Девяти Заложников; но второй, более внимательный взгляд несколько озадачил лейтенанта. МакМоррана, безусловно, пошатывало, но смотрел он прямо и чисто.
— Почему не в расположении? — сухо спросил О’Бирн.
Шотландец облизнул губы.
— Как я понимаю, — сипло произнес он, — разрешение получено. Мой лейтенант, — с силой сказал вдруг МакМорран на весьма неплохом ирландском, — вы повесили не того человека.
— Иди проспись, — посоветовал О’Бирн.
МакМорран махнул рукой.
— Я не пьян. То есть был пьян, конечно, еще полчаса назад, и сейчас, безусловно, есть некоторые заминки с ногами, но я здорово искупался и я в здравом уме. И это давняя мысль, я две недели только о том и думал. У него не было ведь при себе пуговиц, так?
— Каких, мать твою, пуговиц? — взвился О’Бирн. — Слушай, ты, наглый поехавший ублюдок, если ты думаешь, что один жалкий штурм и одна спасенная задница Мельфорта тебя прикроют, так вот, овцееб сучий, ты нихрена не прав, и если мало тебе разжа...
— У него ничего при себе не было, верно? — серые глаза сверкнули. — Ни пуговиц, ни денег... И правильно. Тот, кто так рисковал, не побрезговал бы взять что-нибудь на память, но только не пуговицы. И не деньги. Это слишком мелко. Но это ничего не доказывает, потому что тот бедный кретин не имел при себе пуговиц Малони не потому, что ссентиментальничал; потому, что он не убивал Малони. Ты сам ссыпал сраные пуговицы ему в карман, после того, как вышиб из него признание. А почему? Потому что тебе нужно было побыстрее повесить на кого-нибудь дело. Ты схватился за первого встречного побродяжку... и отпустил восвояси того, кто сейчас разгуливает с мозгами Малони в кармане. Право слово, он сейчас вызывает у меня много больше симпатии, чем ты.
О’Бирн вздохнул.
Аккуратно поставил фонарь наземь, обтер руки и схватил МакМоррана за грудки.
— А ты умный парень, — прорычал он. — Только никого я не отпускал восвояси; так-то. Я взял кого надо. И повесил кого надо. И можешь донести об этом хоть Балкли, хоть Мельфорту, хоть Господу Иисусу Христу Всемогущему и Деве Марии; к последним, ежели хочешь, я могу тебя и сам снарядить, прям отсюда. Усек?
— Никогда в жизни, — вежливо сказал Алан, высвобождаясь, — не доносил я ни на кого.
О’Бирн отметил, что шотландец, кажется, окончательно протрезвел. Но упорства в нем не убавилось... отнюдь.
— Разрешите, по крайней мере, — проговорил МакМорран, отряхивая лацканы, — мне самому его поискать.
— Вали к Мельфорту и у него и выпрашивай, — буркнул О’Бирн. — Ты вообще-то не моего полка, слава Богу. Или забыл?
— У меня очень хорошая память, — бесцветно сказал МакМорран. — Честь имею.
Шотландец щелкнул каблуками, отсалютовал и растворился во тьме.
После разговора с О’Бирном Алан, казалось, и в самом деле плюнул на дело Малони и (Фитц не мог не отметить этого с некоторым удовольствием) снова стал самим собой. Осунувшийся, деловитый тип, вышедший с гауптвахты, под воздействием той неизбывной скуки, из которой, казалось, состоял злосчастный берег не менее, чем из чаек, воды и песка, уступил место старому доброму Арфисту. Приняв с утра полстакана, чтобы прийти в себя, и подкрепившись в обед полбутылкой, дабы поддержать доброе расположение духа, Алан до самого вечера пребывал облеченный некой радужной дымкой, каковая вполне позволяла, пускай и заговариваясь, и не слишком твердо ступая, поддерживать поведение, приличное офицеру и джентльмену (хоть первым он не был теперь, а вторым — и вовсе).
Есть он по-прежнему почти ничего не ел.
— Ты сдохнешь, — посочувствовал ему Тайг О’Лири, когда Алан как-то раз, закончив дневные дела, явился к О’Лири на могилу с бутылкой коньяка.
Алан пожал плечами. О’Лири говорил совершенно разумные вещи; но, с другой стороны, ему-то было легко.
— А что делать? — спросил он. Потряс бутылку, лизнул горлышко... Пусто.
— Книжки читай, — посоветовал О’Лири из-под воды. — Я б читал, если б умел.
— Не хочу, — капризно воскликнул Алан, устраиваясь на могиле, — не буду больше.
— Вот еще, — удивился О’Лири. — И кстати, ноги-то подожми. Ты мне в голову тычешь.
Алан послушно поджал ноги.
— Слово, — пьяно провозгласил он, — есть вместилище Истины и святости; и я недостоин более принимать его в свинскую свою душу. Более того, — тут Алан потыкал пальцем туда, где, по его расчетам, должно было располагаться тайгово плечо, — одурманившись словом заместо выпивки, я, по всей справедливости вещей, должен был бы и проблеваться затем словом, а отнюдь не кларетом или, скажем, не коньяком, и не пивом, коль скоро пристойного напитка в сих сраных пенатах и не найдешь... так вот, говорю я, что может быть мерзостней, нежели вид человеческого тела, блюющего словом? Я и сам не знаю, что б из меня в таком случае повылезло. Может так статься, что и такое, что даже ты, дружище, откажешься со мной разговаривать.
— Я с тобой и не разговариваю, — лениво возразил Тайг. — Я умер.
— Так что ж, — удивился Алан, — я сижу и сам с собой разговариваю?
— Точно так, — подтвердил Тайг. — Ты нажрался, пришел ко мне на могилу и болтаешь тут сам с собою, как полный кретин.
— И почему, в таком случае, я пришел именно к тебе? Э, нет, — Алан погрозил песку пальцем, — тут должен быть какой-то смысл.
— Смысл в том, — скучно сказал О’Лири, — что ты ходишь вокруг да около.
Алан хотел было парировать, но здесь его все-таки скрутило, и он отковылял к морю и проблевался отнюдь не словом.
На следующий день он навестил О’Лири чуть более трезвым.
— Тайг? — осторожно позвал Алан, стоя у могилы.
Покойник молчал.
— Ублюдок, — жалобно сказал Алан и уселся в песок по-китайски, на пятки, — ублюдок сраный. Вот за что ты ко мне прицепился, а? Я тебя не вешал.
О’Лири с достоинством сохранял гробовое молчание.
— Вероятно, — с надеждой произнес Алан, — я сбрендил. Я же контуженный все-таки. И поэтому ты не молчишь; это мне только кажется, что ты молчишь, потому что я сбрендил просто-напросто. Так ведь?
Алан прислушался. Размеренно шипела и била вода; скандалили чайки.
— Ну и валяйся себе, — решительно сказал он, поднялся и зашагал к лагерю.
— Книжки почитай, — сказал О’Лири.
Алан ухмыльнулся во весь рот и, обернувшись на ходу, не преминул показать О’Лири длинный неприличный жест.
Господин Бошен готовился закрывать лавку.
В настоящий момент он сидел над выдвинутым кассовым ящиком и, с блокнотом и карандашом в серебряной оправе в руках, с удовольствием пересчитывал выручку. Господин Бошен, по общему и неоспоримому мнению, держал лучшую книжную лавку во всем Кале. Товар подбирал он с умом, броский и штучный, и те покупатели, кого господин Бошен после придирчивого осмотра допускал до выполненных по собственным его наброскам, отделанных резьбою и перламутром стеллажей, не скупились на щедрую плату за щедрое наслаждение. Сборники искусно раскрашенных акварелью гравюр, демонстрировавших весьма специфические способы постельного употребления юных венер (а также адонисов); старинные богословские трактаты, давно уже запрещенные Церковью, вплоть до точного — господин Бошен искренне на это надеялся — репринта писаний Йоуна Ученого; анатомические атласы, и бестиарии неведомых земель, и академическим строгим тоном изложенные пудовые руководства по достижению жизни вечной, минуя притом исповедальни и покойницкие; мифы, легенды и оправленные в золото сушеные беличьи и горностаевы лапы.
Клиенты господина Бошена, как правило, приходили поодиночке, в неброской, но явно недешевой одежде. Дернув за шнурок колокольчика, они воспитанно ждали, пока господин Бошен поднимался и шел к двери; если система зеркал, пристроенная господином Бошеном к дверному глазку, демонстрировала не вполне приемлемого клиента, господин Бошен притворялся, что его нет дома. Как и большинство его коллег, проживал господин Бошен в комнатах над лавкой.
Молодой человек в ужасающе грязном мундире какого-то из полков Иностранного легиона и с голой шеей (грудь под жилетом, как показалось господину Бошену, тоже была голая — но, впрочем, господин Бошен был не уверен; возможно, молодой человек просто расстегнул сорочку) тоже позвонил. Позвонил даже раз, и два, и три; уяснив, видимо, что господин Бошен открывать не желает, молодой человек размахнулся и высадил дверь плечом.
Вопль возмущения застыл в глотке господина Бошена; посетитель меж тем перешагнул порог и моргал теперь, как больная рыжая сова.
— Дбрвчр, — наконец поздоровался молодой человек. Стоял он странно: покачиваясь, но очень прямо, как если бы кто-то подвесил его позвоночник на невидимый шнур.
— Добрый вечер, — обретя наконец дар речи, отвечал господин Бошен. — Что будет угодно монсеньору? In folio? In quatro? — судя по цвету лица, господин Бошен уже близился к апоплектическому удару. — Иллюстрированный альбом? Или может быть, монсеньор сразу желает в жандармерию?
— Монсеньор не желает в жандармерию, — мрачно поведал молодой человек. — Монсеньор желает сделать подарок боевому товарищу.
Господин Бошен открыл рот.
Господин Бошен закрыл рот.
— Вот, — сказал молодой человек, зачерпнул из кармана полную горсть серебра и бросил ее в господина Бошена. — Тащи что-нибудь ирландское.
— Монсеньор, — вежливо промолвил господин Бошен, собирая серебро, — не пожелает ли пока присесть в кресло?
Монсеньор пожелал.
Спустя полчаса Алан, с наслаждением раскуривший предложенную господином Бошеном трубку и несколько поправивший состояние своего разума с помощью кофе, изучал выложенный перед ним ассортимент “ирландского”. Из содержания пяти книг (каждая в довольно приличном обрезе) ему было знакомо разве что житие св. Колума Килле.
Алан пролистал сборник житий. Св. Патрик... св. Колум Килле... св. Бригитта. С сожалением он отложил сборник в сторону — учитывая положение Тайга после смерти, книга про святых казалась не слишком-то уместным подарком.
Заполночь Алан все же выбрал “Анналы четырех мастеров” в лейденском издании, уплатил и поплелся домой. Книга встала ему во все деньги, и, скорее всего, он еще и остался должен; но Бошен счел за лучшее не спорить. В палатке Алан споро переоделся в сменный мундир и в точности к построению был на плацу. Рядовой из него выходил куда более дисциплинированный, нежели офицер.
Вечером он сидел, порядком пьяный, на могиле О’Лири и читал тому вслух по-ирландски. О’Лири был не в настроении и отмалчивался. Алан выругал его последними словами за то, что висельник, сам клянчивший книгу, теперь, видите ли, ею недоволен; но продолжил читать — во-первых, из упрямства, во-вторых, ему и самому стало интересно. В горле в очередной раз пересохло; Алан потянулся было за бутылкой, как вдруг некая машинально продекламированная им фраза зацепила слух — и властно рванула на себя взгляд.
Алан перечитал. Нет... ничего подобного.
Что же, мучительно соображал он, я мог отвлечься. Возможно, на прошлой странице... Черт, черт, да где же оно?
— Пошел бы ты да умылся, — сказал О’Лири.
— Что, проняло? — Алан не удержался от злорадства. — На, сторожи, — он оставил покойнику книгу, а сам отошел к прибою. Набрал в ладони воды, выплеснул в лицо.
На хрен.
Алан встал на четвереньки и сунул голову в прибой. На мгновение он испугался, что потеряет сознание и захлебнется, но обошлось. Спустя минуту он уже вновь спешно листал поднятые с могилы “Анналы” — и на сей раз усилия его увенчались успехом.
Между страниц был вложен побуревший от времени рукописный лист.
— О’Бирн, — медленно промолвил Алан, — ты идиот. Ты идиот, вот ты кто, ты порождение свиньи и собаки, ты гончая сука, что неспособна загнать и хромого зайца, ты ястреб, что боится писка цыпленка, ты слепец, что возлежит с мужем вместо жены, ты...
— Не трожь О’Бирна, — возмутился О’Лири.
— Да заткнись же наконец, Бога ради, — воскликнул Алан с досадой и поспешил к лагерю.
URL записиПервая порция утреннего Арфиста. Скрасим понедельник историей о человеке, у которого он был ещё понедельничней, чем у нас с вами.
***
Па-де-Кале, 11 мая 1749 года.
Так уж вышло, что Доминик Финн Фитцпатрик, более известный как Фитц, потомственный Дикий Гусь и сержант полка Балкли Королевской Ирландской Бригады, в тот день собирался на свидание, и ночной наряд в караул взамен слегшего в лихорадке Хью Макмануса был ему совершенно ни к чему. Рассудив, что не стоит ссориться с начальством, коль скоро есть и более простые способы разрешить возникшую проблему, сержант нанес краткий дипломатический визит в Королевский шотландский, занимавший соседнее расположение (или, попросту говоря, соседние двадцать лье на редкость унылого песчаного берега). Отыскав Алана МакМоррана, своего давнего боевого товарища, Фитцпатрик осведомился, не будет ли тот так добр подменить его без лишнего шума — если, конечно же, у Алана самого нет никаких личных планов на этот вечер. Алан с готовностью согласился выручить друга; личные планы у него имелись, но как раз такого свойства, которое удачно подталкивало к времяпрепровождению на свежем воздухе.
Прихватив с собой три бутылки крепленого вина и экземпляр "Дон Кихота" на французском, Алан сидел на песке в разумном удалении от палаток ирландцев, пил и читал. Незадолго до того, как прогорела первая свеча в фонаре, буквы начали расплываться; засветив вторую, Алан убрал "Дон Кихота" в ранец и пил теперь, глядя в сторону шумно шевелящегося во мраке моря. Иногда, если выпивки бывало достаточно, у него получалось поверить, что то шумит не Ла-Манш, а Куан-на-Хэрэ... иногда, если выпивки бывало более чем достаточно, иллюзия даже не причиняла боли.
Однажды, когда он сидел почти здесь же, маленькая рыжая чайка вспорхнула ему на колено, выклянчивая подачку. В кармане у Алана как раз обнаружились закаменевшие остатки фронтовой галеты. Размачивая их в вине, он кормил чайку. Наевшись, птица попыталась взлететь, но не смогла; на ее пьяное барахтание в песке Алан смотрел с отвращением, как будто не сам был тому причиной. Он застрелил птицу, похоронил ее и сложил над ней крохотный каирн.
Алан как раз думал о чайке (она отчего-то нередко приходила ему на ум), когда тело потребовало отдать ему обыденный долг. МакМорран поднялся и двинулся к линии прибоя — отлить. Фонарь он взял с собой, а стало быть, свет более не отмечал места привала. Тем не менее, из головы Алана это некоторым образом ускользнуло, и, с фонарем в руке, он долго бродил по берегу, матерясь и выглядывая огонь. Наконец, до него дошло; возвращаясь по собственным следам, он качал головой и хихикал себе под нос.
Куан-на-Хэрэ...
Буря мечется меж
Обезумевших скал,
Волны бьют о борта,
Волны бьют вперевал.
И кричит капитан:
“Круче правь, рулевой,
А коль дрогнет рука,
Так и Дьявол с тобой”.
Последняя бутылка пошла легко — настолько легко, что Алан даже пожалел, что не сделал на эту ночь более существенных запасов. Шатаясь, он вновь дошел до воды, размахнулся и запустил пустой бутылкой в море. Стоя по щиколотку в прибое, он глядел, как занимается бледный рассвет.
Так просто, подумал Алан. Так просто... Лицом вперед, ляг и отдохни. Господи Иисусе, да я же в доску пьян, я даже не почувствую, как это будет.
многабукаф, алкоголизм и трупКогда Алан Финиан Руа МакМорран только начинал обучение бардическому ремеслу в доме Калума ан Амрига, последнего из арфистов великой ирландской школы (и премерзопакостнейшего вонючего старикашки к тому же), и не заработал еще почетного прозвища “нан Кларсах” — “Арфист”, — прозвище это, тем не менее, маячило впереди, как эшафот в затуманившихся от страха глазах разбойника. Сотоварищи Алана, бывшие на курс-два старше, всерьез обсуждали по вечерам, не стоит ли переломать новичку пальцы. Впрочем, обошлось и без переломов; Калум, как подозревали очень и очень многие, приревновал к славе и свернул обучение Алана Руа под тем благовидным предлогом, что оба его старших брата отправились воевать, отец уж не тот, а убирать озимые кому-то все же надо. Ночью Алан покорно убирал озимые (под коими в основном понимались принадлежавшие Кэмпбеллам и МакКерди овцы), а днем — сочинял мадригалы и играл их затем для Эмили. Она не понимала по-гэльски, он был не лучшего мнения о своем скотсе, но музыка того и не требовала. Эмили слушала; шелковые, белокурые, а не рыжеватые, как у него самого, пряди спутывались на полотне ее сорочки, на грудях - на бледных, острых маленьких грудях, к которым Алан, восемнадцатилетний, тянул было дрожащую руку — и не мог коснуться, не мог осквернить этой чистоты, пока она не направила его сама, и он приник наконец к ее лунной, дурманящей коже. А потом она закричала раз, и другой, высоко, истошно... как чайка?
Как здоровенная сраная чайка, к тому же, пинающая его под ребра.
Алан открыл глаза. Фитц, прямо-таки лоснящийся довольством, стоял над ним в вычищенном и выглаженном мундире; пуговицы на отворотах сияли, как двадцать маленьких и на редкость злобных солнц.
— Ты спал, — сообщил Фитц. Ни для кого в полку Балкли не было секретом, что сержант Фитцпатрик получает чрезвычайное удовольствие, констатируя всяческие очевидные факты.
— А теперь ты еще и все ребра мне отбил. Ублюдок, — буркнул Алан, поднимаясь.
— Ты ублюдок, — логично возразил сержант. — А если бы что-то случилось, пока ты дрых?
— Да что тут может случиться, — Алан сморщился, героически переборов приступ дурноты. Блевать насухую — не самое славное занятие в мире, в особенности — в пять утра и на холодном морском ветру, так и норовящем занести дрянь тебе на штаны. — Ебучее море, ебучий песок, ебучие чайки. Господь Всемогущий, да если бы что-то случилось, я б джигу плясал. Все. Бывай.
Алан хлопнул Фитцпатрика по плечу и направился к своей палатке. Добравшись туда, он переоделся, поставил “Дон Кихота” на место и задумался было об опохмеле; но тут стало понятно, что пора плясать джигу.
Полог палатки (Алан не стал шнуровать его на тот случай, если морская болезнь все же возобладает) отдернулся, и лейтенант Эндрю Кисхольм беспрепятственно просунул в нее длинный нос. Алан знал Кисхольма еще по Шотландии; только теперь, с тех пор, как Алан почти сравнялся с ним в чине, они были на “ты”. Именно у Кисхольма Алан брал книги; их он старался не потерять, не облить вином и вообще ничего предосудительного с ними не делать. Кисхольм, кажется, ценил.
На сей раз лицо лейтенанта имело необыкновенно мрачное выражение, и Алан почему-то вспомнил, что до войны Кисхольм вроде бы был хирургом.
— Арфист, — строго произнес Кисхольм.
— Уже лечу, — кротко сказал Алан, для пущей наглядности вскинув руки вверх, и поспешил за Кисхольмом прочь — в беспощадно серое утро, уже наполнившееся гомоном, хлопаньем палаточного холста и щелканьем проверяемого оружия.
— Что стряслось? — спросил он, стараясь не отставать.
— Ты где был? — Кисхольм, вместо того, чтоб ответить по существу, демонстративно принюхался.
— Спал.
— Где?
— Здесь. Твою в Бога душу мать, что творится?
Кисхольм вздохнул и снова повел носом, но, кажется, поверил.
— Ебаный ад, — угрюмо сообщил он, и прежде, чем Алан успел окончательно осознать, что интеллигентнейший лейтенант Кисхольм только что произнес слово “ебаный”, как перед ними уже распростерся плац, и Алану сделалось не до филологии: Джон Малони, в одних подштанниках, лежал на песке навзничь.
И с головой его было... что-то определенно странное.
Бурый след на песке отмечал путь, которым Малони тащили с места смерти на плац. Сделали это сами ирландцы; они же и положили рядом окровавленное платье Джона, найденное в палатке Тайга О’Лири. Сам О’Лири, со свежим синяком на скуле, стоял рядом с телом и грыз ногти; кто-то из шотландцев держал его на мушке.
Капитан МакЛин (он же доктор МакЛин, summa cum laude; впрочем, кого это сейчас волновало) поймал взглядом Кисхольма и поспешил к ним с Аланом навстречу. Округлое, ясное лицо доктора давно осунулось, крупный нос заострился, но военная осанка не давалась по-прежнему.
— Энди, — воскликнул он еще издали, по обыкновению плевав на чины, — вы мне нужны! Так, а вы, Алан... вы...
МакЛин окинул его озадаченным взглядом. Алан мысленно вздохнул и стал во фрунт.
— Прапорщик четвертой роты Королевского шотландского полка во Франции МакМорран готов принять приказы, мой капитан, — отчеканил он.
— Энди, — сказал МакЛин, — препоручите Алану свои обязанности и пройдемте. Вам будет интересно взглянуть.
Алан привычно пересчитал в уме синие мундиры. Того, кто целился в О’Лири, он, кажется, тоже знал еще с Восстания. Остальных пока набралось человек с полсотни; когда Алан наконец докричался до каждого и сумел изобразить из них какое-то подобие строя, подошла еще сотня, затем еще. До того, как другие офицеры шотландцев спустились на плац, Алан успел, во-первых, начисто ссадить себе голос, а во-вторых, со стыдом осознать, что Кисхольм вовсе не допрашивал его на предмет самоволки, а просто пытался понять, достаточно ли тот трезв для того, чтобы в одиночку взять на себя построение.
Наконец ирландцы выстроились с восточной стороны плаца, шотландцы заняли западную, и воцарилось молчание, только всхлипывал стоявший над трупом О’Лири. МакЛин и Кисхольм не обращали на него ни малейшего внимания, упоенно копошась у Малони в пробитой голове.
Льюис Драммонд, граф Мельфорт, полковник и единоличный властитель Королевского шотландского, выехал на плац на красивом сером в яблоках жеребце, рядом на вороном фризе скакал полковник Балкли. Начальство описало круг, переговариваясь вполголоса; речь, кажется, шла о французской полевой жандармерии. Затем ирландец бросил пару слов по-гэльски лейтенанту О’Бирну, Мельфорт что-то велел МакЛину, и оба, с арьергардом адъютантов, поспешили вверх по берегу к крепости — туда, где жил и столовался французский гарнизон.
— Ублюдки, — сказал Алан, отдавая вслед командирам полагающийся салют знаменем. Рота одобрительно зароптала, без слов уловив, что характеристика предназачалась французам.
О’Бирн вышел вперед.
— Значит, так, — объявил он, — ни один чертов лягушатник не сунется в это дело. Красавчик Мельфорт и Балкли отправились об этом позаботиться, — для вящей убедительности ирландец сплюнул. — Наше же дело — позаботиться о том, чтобы тот, кто в ответе за это — ответил.
— Вздернуть тварь, — крикнул кто-то из задних рядов.
— Вздернуть, вздернуть! — поддержал его вихрь голосов — на ирландском, на шотландском, на скотсе. — Кончай счеты!
О’Лири зарыдал.
О’Бирн топнул ногой. Бунтовщики смолкли.
— Вам, видно, мозги поотшибало во Фландрии, — рявкнул он. Алан поморщился. — Какой полуумок потащит к себе домой тряпки, которые там найти — как два пальца обоссать? И за каким они ему чертом? О’Лири проспал; он допустил, чтобы убийца подобрался к нему вплотную, и за это заплатит. Но убил его не О’Лири; убил его кто-то другой, и этого ублюдка мы вычислим и захороним живьем — это я вам обещаю, ребята. А пока что — мне нужен тот, кто был на карауле с западной стороны.
О’Бирн прав, подумал Алан. Малони наверняка не прогуливался по берегу, чтобы отхватить там по башке; а пробраться в расположение возможно только в трех случаях. Либо часовой с тобой в доле, либо — слепоглухой, либо...
Господи Боже.
О’Бирну меж тем поднесли список, и он вдумчиво читал, шевеля губами.
— Фитцпатрик, — очень спокойно сказал вдруг О’Бирн. — Финн Фитцпатрик, пятая рота. Выйти из строя.
Фитц, бледнее покойника и О’Лири, вышел на плац.
— Ты был на часах вместо Макмануса, — произнес О’Бирн. Говорил он негромко; но слова эти разнеслись над рядами не хуже, чем командирский рев.
— Так точно, мой лейтенант, — так же тихо и оглушительно отвечал Фитц.
— Ты отлучался с поста? — О’Бирн смотрел в список, голос его был по-прежнему невыразителен.
— Никак нет, мой лейтенант, — еще тише проговорил Фитц.
— Как же, в таком случае, в расположение части мог войти посторонний?
Губы сержанта задрожали.
— Я... был пьян, сэр. Мертвецки пьян. Вот как это все и случилось, сэр. Я спал. Я не слышал.
О’Бирн передернулся.
— Выблядок, — все тем же скучным голосом сказал он.
Алан зажмурился. С куда большим удовольствием он предпочел бы заткнуть уши, но был обязан держать знамя. Поэтому он слышал, хоть и дал бы отрубить себе голову, лишь бы не слышать, как О’Лири получает неделю нарядов вне очереди, а Фитц — бессрочную гауптвахту до прояснения всех обстоятельств убийства и разжалование до рядового навечно; как О’Бирн клянется присунуть всякому в такие места, “о каких вы, барышни, и не слышали”; как Кисхольм и МакЛин взахлеб шепчутся о краниумах и энцефалонах; и как — здесь он в холодном поту в ужасе раскрыл глаза — орет чайка.
Маленькая рыжая чайка.
Спустя сутки Тайг О’Лири повесился. Предполагали разное: то ли он не вынес того, что товарищи могли заподозрить его в убийстве однополчанина, то ли — того, что, оправданный, он тем не менее навсегда стал для них человеком, прилюдно рыдавшим из страха за собственную жизнь. Так или иначе, теперь он стал человеком, зарытым в прибой без креста, и смерть эту Алан воспринял близко к сердцу. Если вытащить Фитца из вечных рядовых еще представлялось каким-то образом возможным, то для Тайга все было кончено — и на этом, и на том свете.
После коротких и мрачных похорон О’Лири и не менее короткого и мрачного возлияния с Кисхольмом Алан валялся на раскладушке без сна, закинув руки за голову, и пытался придумать, что сам бы он сделал с мозгом Малони, попади таковой мозг ему в руки.
Человеческий мозг, как знал Алан из исполнения служебных обязанностей, штука довольно мягкая. Вынуть его из черепа, не повредив удерживающей воедино внешней оболочки, затруднительно — разве что снести нахер половину краниума... однако кому-то, по словам Кисхольма, это так или иначе удалось. Лицо и затылок Малони, как Алан успел углядеть, находились на законных своих местах — а стало быть, мозг его именно что вычерпывали. Руками? Тогда бы с рук капало. Или, может быть, ложкой (здесь Алан вспомнил, что и в самом деле давненько не ел)? Неважно. Вопрос не в том, как его вынули, вопрос в том, как его унесли... Перемолотый в кашу, влажный, железистый мозг. Довольно — будем думать о покойнике хорошо — объемный. Убийца с ним очевидно что-то проделал. Что-то, что можно было провернуть, не отходя от трупа. Что-то, что можно было провернуть очень быстро... Но что?
Увы, прежде богатое воображение явно изменяло прапорщику МакМоррану: весьма многочисленные жизненные впечатления произвели на свет лишь глагол “отстирать”.
Ладно, решил Алан, идем дальше. Мозг мозгом — но есть же еще и кости. Вскрыть кому-нибудь череп — порядочная возня, это известно всякому, кто хоть раз разделывал скот. Пила. Или очень уж крепкий тесак. Или нож с нарочно сделанными зазубринами...
Полночь. Море. Па-де-Кале. Мужик с пилой и ложкой. Да просто, блядь, пастораль.
Жрать, между тем, хотелось; но еще больше хотелось курить. МакМорран встал и пошарился на столе в поисках огнива. Вот так. Наконец-то... Вскоре затеплилась и свеча.
Маленькое бронзовое зеркальце, прислоненное к кувшину для умывания, смутно отразило небольшого, по пояс голого молодого человека в белых подштанниках. Молодой человек сидел, свернув ноги по-турецки, на продавленной раскладушке и курил глиняную носогрейку; отощалое лицо отмечали (в порядке очевидности) веснушки, большие белесые глаза навыкате и крупный, не раз сломанный нос. Два нижних ребра слева также носили следы старого перелома и затянулись вмятыми; на безволосой груди лежал маленький серебряный крест.
— Блядь. Жопа, — мрачно изрек молодой человек по-французски.
Алан думал, что так и просидит до рассвета, но вскоре его все-таки потянуло в сон. Выбив трубку и загасив свечу, он свернулся на раскладушке, подтянув колени к груди. Что-то, впрочем, до последнего не давало ему покоя; но что — он понял только утром, пробудившись под ставшие привычными шум моря и барабанный бой.
Впервые с самого Маастрихта, впервые за полный год, он засыпал почти трезвым — и ничего не видал во сне.
— Фитцпатрик, — раздалось из-за двери, — на выход! — и прежде, чем Фитц успел осведомиться было, на какой-такой выход, как зазвенели ключи. За отворившейся дверью обнаружилась пара караульных французов, а также лыбившийся до ушей МакМорран.
— Где ты был, сукин сын? — заорал Фитц. — Трое суток! Все это время!
— Упивался, — мило сообщил Алан. — Но я говорил с О’Бирном, О’Бирн говорил с Мельфортом, так что две недели на “губе” мне, разжалование тебе, а в остальном же — полнейший штиль. Впрочем, — здесь он посерьезнел, все еще не входя в камеру, — я думаю, когда я выйду, мы сможем кое-что сделать и с твоим разжалованием. Вчера я еще пил с Кисхольмом, и он...
— Погоди, — недоверчиво прервал Фитц, — тебя что ж, не разжаловали?
— Разжаловали, вестимо, — Алан махнул рукой, вошел и уселся на шконку. — Просто меня это не особенно задевает.
— А что же тебя задевает? — Фитцпатрик аж обернулся от дверей.
— Гауптвахта, конечно же, — Алан уже растянулся на шконке, по обыкновению закинув руки за голову. — Покамест я тут маринуюсь, та паскуда, которая грохнула Малони, смоется уже далеко... а мне бы ой как хотелось перекинуться с ним словечком-другим.
— Так что там Кисхольм? — нетерпеливо спросил Фитц, которого конвоиры подталкивали к свободе не менее ощутимо, чем три дня назад — к обратному. — Что он сказал такого?
Алан открыл было рот, чтобы ответить, но не успел: Фитца вытолкали, дверь беззвучно закрылась.
Ключи провернулись. И раз, и два.
Выйдя с гауптвахты, Алан обнаружил, что убийца Малони был изловлен и повешен. Им вроде бы оказался какой-то бродяга, на которого наткнулся ирландский береговой патруль. После пары часов, проведенных наедине с лейтенантом О’Бирном, бродяга во всем сознался; и теперь Алан с Фитцем взирали на висельника, а висельник, соответственно, взирал на них самих.
Пленник провисел не то что бы долго, но лицо его было уже порядком объедено. Маленькая рыжая чайка, восседавшая у него на голове, дергала покойника за волосы; кожа с готовностью отставала от краниума. Алан бросил в чайку камнем, но промахнулся; камень угодил мертвецу туда, где в свое время помещался нос. Хрустнуло и завоняло.
— И все-таки, — задумчиво молвил Алан, ковыряясь в песке в поисках камня поувесистей, — мне это не нравится.
— Еще б тебе это нравилось, — сказал Фитц, — ты же не протестант.
Алан повертел камень, примерился.
— Я о том, — рассеянно проговорил он, — что странно оно как-то. Сам посуди: кто-то не просто вскрыл Малони голову, кто-то изнутри ее вылизал. Кто-то, кто крепко ненавидел этого парня. А вот теперь выясняется, что это польстившийся на его пуговицы старый осел, которому соображения не хватило даже подняться до города. Если бы я, — Алан покосился на камень так, будто впервые его увидел, — если бы я был настолько на кого-нибудь зол, что не успокоился бы, пока не вылущил бы ублюдку мозги... разве бы я поленился затем пройти лишних пятьдесят лье до порта, где мог бы выпить и закусить этими мозгами со спокойной душой, а, Фитц? О нет. Я вместо этого рискую как дурак, шляюсь по расположению, перевожу все внимание на беднягу О’Лири, а потом только что не сижу на берегу и не пускаю сигнальные ракеты: вот он я, милости прошу, забирайте тепленьким. Нет, дружище, — Алан уронил камень в песок, — так дела не делаются.
— О’Бирн говорит, мужик был шпионом, — сказал Фитц.
— Что, Малони? Да он совсем поехал, видно, ваш О’Бирн.
— Не трожь О’Бирна, — неожиданно обиделся Фитц. — И не Малони, конечно, а этот вон мужик. Он вроде как был шпионом, ну, высадился с люгера или как там еще их возят, прятался на берегу, выбирал, кого из наших убить. Ну, и убил Малони.
— А вычищенный череп? А О’Лири? — Алан встряхнул головой. — Нет, Фитц. Что-то тут не так.
— Все так, — упрямо сказал Фитцпатрик. — Я отмазался. Ты почти отмазался. О’Бирн поймал шпиона; а если и не поймал, все равно ты ничего тут не сделаешь. О’Бирн сказал, все, значит, все.
Алан, прищурившись, посмотрел на шпиона. Шпион висел так, будто бы происходящее нимало его не волновало.
Алан подобрал камень, тщательно прицелился и раскроил покойнику лицо.
— Мой лейтенант, разрешите обратиться, — голос, раздавшийся во мгле за спиной О’Бирна, был ему смутно знаком.
О’Бирн (после смерти Малони он еженощно сам проверял посты) обернулся и поднял фонарь. Бывший прапорщик МакМорран стоял, вытянувшись во фрунт и мелко дрожа на ветру — что было, мягко говоря, неудивительно: МакМорран был без шляпы и с волос его капала вода. Допился, с неприязнью подумал О’Бирн; ну, дружок, доживи ты мне только до утра, с гауптвахты не выйдешь, клянусь трупом Ниалла Девяти Заложников; но второй, более внимательный взгляд несколько озадачил лейтенанта. МакМоррана, безусловно, пошатывало, но смотрел он прямо и чисто.
— Почему не в расположении? — сухо спросил О’Бирн.
Шотландец облизнул губы.
— Как я понимаю, — сипло произнес он, — разрешение получено. Мой лейтенант, — с силой сказал вдруг МакМорран на весьма неплохом ирландском, — вы повесили не того человека.
— Иди проспись, — посоветовал О’Бирн.
МакМорран махнул рукой.
— Я не пьян. То есть был пьян, конечно, еще полчаса назад, и сейчас, безусловно, есть некоторые заминки с ногами, но я здорово искупался и я в здравом уме. И это давняя мысль, я две недели только о том и думал. У него не было ведь при себе пуговиц, так?
— Каких, мать твою, пуговиц? — взвился О’Бирн. — Слушай, ты, наглый поехавший ублюдок, если ты думаешь, что один жалкий штурм и одна спасенная задница Мельфорта тебя прикроют, так вот, овцееб сучий, ты нихрена не прав, и если мало тебе разжа...
— У него ничего при себе не было, верно? — серые глаза сверкнули. — Ни пуговиц, ни денег... И правильно. Тот, кто так рисковал, не побрезговал бы взять что-нибудь на память, но только не пуговицы. И не деньги. Это слишком мелко. Но это ничего не доказывает, потому что тот бедный кретин не имел при себе пуговиц Малони не потому, что ссентиментальничал; потому, что он не убивал Малони. Ты сам ссыпал сраные пуговицы ему в карман, после того, как вышиб из него признание. А почему? Потому что тебе нужно было побыстрее повесить на кого-нибудь дело. Ты схватился за первого встречного побродяжку... и отпустил восвояси того, кто сейчас разгуливает с мозгами Малони в кармане. Право слово, он сейчас вызывает у меня много больше симпатии, чем ты.
О’Бирн вздохнул.
Аккуратно поставил фонарь наземь, обтер руки и схватил МакМоррана за грудки.
— А ты умный парень, — прорычал он. — Только никого я не отпускал восвояси; так-то. Я взял кого надо. И повесил кого надо. И можешь донести об этом хоть Балкли, хоть Мельфорту, хоть Господу Иисусу Христу Всемогущему и Деве Марии; к последним, ежели хочешь, я могу тебя и сам снарядить, прям отсюда. Усек?
— Никогда в жизни, — вежливо сказал Алан, высвобождаясь, — не доносил я ни на кого.
О’Бирн отметил, что шотландец, кажется, окончательно протрезвел. Но упорства в нем не убавилось... отнюдь.
— Разрешите, по крайней мере, — проговорил МакМорран, отряхивая лацканы, — мне самому его поискать.
— Вали к Мельфорту и у него и выпрашивай, — буркнул О’Бирн. — Ты вообще-то не моего полка, слава Богу. Или забыл?
— У меня очень хорошая память, — бесцветно сказал МакМорран. — Честь имею.
Шотландец щелкнул каблуками, отсалютовал и растворился во тьме.
После разговора с О’Бирном Алан, казалось, и в самом деле плюнул на дело Малони и (Фитц не мог не отметить этого с некоторым удовольствием) снова стал самим собой. Осунувшийся, деловитый тип, вышедший с гауптвахты, под воздействием той неизбывной скуки, из которой, казалось, состоял злосчастный берег не менее, чем из чаек, воды и песка, уступил место старому доброму Арфисту. Приняв с утра полстакана, чтобы прийти в себя, и подкрепившись в обед полбутылкой, дабы поддержать доброе расположение духа, Алан до самого вечера пребывал облеченный некой радужной дымкой, каковая вполне позволяла, пускай и заговариваясь, и не слишком твердо ступая, поддерживать поведение, приличное офицеру и джентльмену (хоть первым он не был теперь, а вторым — и вовсе).
Есть он по-прежнему почти ничего не ел.
— Ты сдохнешь, — посочувствовал ему Тайг О’Лири, когда Алан как-то раз, закончив дневные дела, явился к О’Лири на могилу с бутылкой коньяка.
Алан пожал плечами. О’Лири говорил совершенно разумные вещи; но, с другой стороны, ему-то было легко.
— А что делать? — спросил он. Потряс бутылку, лизнул горлышко... Пусто.
— Книжки читай, — посоветовал О’Лири из-под воды. — Я б читал, если б умел.
— Не хочу, — капризно воскликнул Алан, устраиваясь на могиле, — не буду больше.
— Вот еще, — удивился О’Лири. — И кстати, ноги-то подожми. Ты мне в голову тычешь.
Алан послушно поджал ноги.
— Слово, — пьяно провозгласил он, — есть вместилище Истины и святости; и я недостоин более принимать его в свинскую свою душу. Более того, — тут Алан потыкал пальцем туда, где, по его расчетам, должно было располагаться тайгово плечо, — одурманившись словом заместо выпивки, я, по всей справедливости вещей, должен был бы и проблеваться затем словом, а отнюдь не кларетом или, скажем, не коньяком, и не пивом, коль скоро пристойного напитка в сих сраных пенатах и не найдешь... так вот, говорю я, что может быть мерзостней, нежели вид человеческого тела, блюющего словом? Я и сам не знаю, что б из меня в таком случае повылезло. Может так статься, что и такое, что даже ты, дружище, откажешься со мной разговаривать.
— Я с тобой и не разговариваю, — лениво возразил Тайг. — Я умер.
— Так что ж, — удивился Алан, — я сижу и сам с собой разговариваю?
— Точно так, — подтвердил Тайг. — Ты нажрался, пришел ко мне на могилу и болтаешь тут сам с собою, как полный кретин.
— И почему, в таком случае, я пришел именно к тебе? Э, нет, — Алан погрозил песку пальцем, — тут должен быть какой-то смысл.
— Смысл в том, — скучно сказал О’Лири, — что ты ходишь вокруг да около.
Алан хотел было парировать, но здесь его все-таки скрутило, и он отковылял к морю и проблевался отнюдь не словом.
На следующий день он навестил О’Лири чуть более трезвым.
— Тайг? — осторожно позвал Алан, стоя у могилы.
Покойник молчал.
— Ублюдок, — жалобно сказал Алан и уселся в песок по-китайски, на пятки, — ублюдок сраный. Вот за что ты ко мне прицепился, а? Я тебя не вешал.
О’Лири с достоинством сохранял гробовое молчание.
— Вероятно, — с надеждой произнес Алан, — я сбрендил. Я же контуженный все-таки. И поэтому ты не молчишь; это мне только кажется, что ты молчишь, потому что я сбрендил просто-напросто. Так ведь?
Алан прислушался. Размеренно шипела и била вода; скандалили чайки.
— Ну и валяйся себе, — решительно сказал он, поднялся и зашагал к лагерю.
— Книжки почитай, — сказал О’Лири.
Алан ухмыльнулся во весь рот и, обернувшись на ходу, не преминул показать О’Лири длинный неприличный жест.
Господин Бошен готовился закрывать лавку.
В настоящий момент он сидел над выдвинутым кассовым ящиком и, с блокнотом и карандашом в серебряной оправе в руках, с удовольствием пересчитывал выручку. Господин Бошен, по общему и неоспоримому мнению, держал лучшую книжную лавку во всем Кале. Товар подбирал он с умом, броский и штучный, и те покупатели, кого господин Бошен после придирчивого осмотра допускал до выполненных по собственным его наброскам, отделанных резьбою и перламутром стеллажей, не скупились на щедрую плату за щедрое наслаждение. Сборники искусно раскрашенных акварелью гравюр, демонстрировавших весьма специфические способы постельного употребления юных венер (а также адонисов); старинные богословские трактаты, давно уже запрещенные Церковью, вплоть до точного — господин Бошен искренне на это надеялся — репринта писаний Йоуна Ученого; анатомические атласы, и бестиарии неведомых земель, и академическим строгим тоном изложенные пудовые руководства по достижению жизни вечной, минуя притом исповедальни и покойницкие; мифы, легенды и оправленные в золото сушеные беличьи и горностаевы лапы.
Клиенты господина Бошена, как правило, приходили поодиночке, в неброской, но явно недешевой одежде. Дернув за шнурок колокольчика, они воспитанно ждали, пока господин Бошен поднимался и шел к двери; если система зеркал, пристроенная господином Бошеном к дверному глазку, демонстрировала не вполне приемлемого клиента, господин Бошен притворялся, что его нет дома. Как и большинство его коллег, проживал господин Бошен в комнатах над лавкой.
Молодой человек в ужасающе грязном мундире какого-то из полков Иностранного легиона и с голой шеей (грудь под жилетом, как показалось господину Бошену, тоже была голая — но, впрочем, господин Бошен был не уверен; возможно, молодой человек просто расстегнул сорочку) тоже позвонил. Позвонил даже раз, и два, и три; уяснив, видимо, что господин Бошен открывать не желает, молодой человек размахнулся и высадил дверь плечом.
Вопль возмущения застыл в глотке господина Бошена; посетитель меж тем перешагнул порог и моргал теперь, как больная рыжая сова.
— Дбрвчр, — наконец поздоровался молодой человек. Стоял он странно: покачиваясь, но очень прямо, как если бы кто-то подвесил его позвоночник на невидимый шнур.
— Добрый вечер, — обретя наконец дар речи, отвечал господин Бошен. — Что будет угодно монсеньору? In folio? In quatro? — судя по цвету лица, господин Бошен уже близился к апоплектическому удару. — Иллюстрированный альбом? Или может быть, монсеньор сразу желает в жандармерию?
— Монсеньор не желает в жандармерию, — мрачно поведал молодой человек. — Монсеньор желает сделать подарок боевому товарищу.
Господин Бошен открыл рот.
Господин Бошен закрыл рот.
— Вот, — сказал молодой человек, зачерпнул из кармана полную горсть серебра и бросил ее в господина Бошена. — Тащи что-нибудь ирландское.
— Монсеньор, — вежливо промолвил господин Бошен, собирая серебро, — не пожелает ли пока присесть в кресло?
Монсеньор пожелал.
Спустя полчаса Алан, с наслаждением раскуривший предложенную господином Бошеном трубку и несколько поправивший состояние своего разума с помощью кофе, изучал выложенный перед ним ассортимент “ирландского”. Из содержания пяти книг (каждая в довольно приличном обрезе) ему было знакомо разве что житие св. Колума Килле.
Алан пролистал сборник житий. Св. Патрик... св. Колум Килле... св. Бригитта. С сожалением он отложил сборник в сторону — учитывая положение Тайга после смерти, книга про святых казалась не слишком-то уместным подарком.
Заполночь Алан все же выбрал “Анналы четырех мастеров” в лейденском издании, уплатил и поплелся домой. Книга встала ему во все деньги, и, скорее всего, он еще и остался должен; но Бошен счел за лучшее не спорить. В палатке Алан споро переоделся в сменный мундир и в точности к построению был на плацу. Рядовой из него выходил куда более дисциплинированный, нежели офицер.
Вечером он сидел, порядком пьяный, на могиле О’Лири и читал тому вслух по-ирландски. О’Лири был не в настроении и отмалчивался. Алан выругал его последними словами за то, что висельник, сам клянчивший книгу, теперь, видите ли, ею недоволен; но продолжил читать — во-первых, из упрямства, во-вторых, ему и самому стало интересно. В горле в очередной раз пересохло; Алан потянулся было за бутылкой, как вдруг некая машинально продекламированная им фраза зацепила слух — и властно рванула на себя взгляд.
Алан перечитал. Нет... ничего подобного.
Что же, мучительно соображал он, я мог отвлечься. Возможно, на прошлой странице... Черт, черт, да где же оно?
— Пошел бы ты да умылся, — сказал О’Лири.
— Что, проняло? — Алан не удержался от злорадства. — На, сторожи, — он оставил покойнику книгу, а сам отошел к прибою. Набрал в ладони воды, выплеснул в лицо.
На хрен.
Алан встал на четвереньки и сунул голову в прибой. На мгновение он испугался, что потеряет сознание и захлебнется, но обошлось. Спустя минуту он уже вновь спешно листал поднятые с могилы “Анналы” — и на сей раз усилия его увенчались успехом.
Между страниц был вложен побуревший от времени рукописный лист.
— О’Бирн, — медленно промолвил Алан, — ты идиот. Ты идиот, вот ты кто, ты порождение свиньи и собаки, ты гончая сука, что неспособна загнать и хромого зайца, ты ястреб, что боится писка цыпленка, ты слепец, что возлежит с мужем вместо жены, ты...
— Не трожь О’Бирна, — возмутился О’Лири.
— Да заткнись же наконец, Бога ради, — воскликнул Алан с досадой и поспешил к лагерю.
@темы: Another Fine Mess, Thinking Allowed